Потом сказал:
— А теперь идем к Санчо. Ракель ответила:
— Его нет.
Альфонсо отступил на шаг, ничего не понимая, и уставился на нее, опешив от неожиданности. Спросил:
— Где же он?
Недоброе подозрение закралось ему в душу. Неужто мальчик в кастильо?
Ракель собрала все свое мужество и храбро ответила правду:
— Не знаю.
Его глаза посветлели от хорошо знакомого ей гнева.
— Не знаешь, где мой ребенок? — прорычал он тихо и яростно.
— В безопасности, — ответила Ракель. — Наш сын в безопасности, это все, что я знаю. Отец отправил его в безопасное место.
Альфонсо схватил её за руку с такой силой, что она невольно вскрикнула. Потом схватил за плечи и стал трясти. Приблизив лицо вплотную к её лицу, забросал её гневными вопросами:
— Моего сына, моего, моего Санчо ты отдала отцу? А он, старый пес, нарушил клятву, и ты это потерпела? Верно, помогала ему, да?
— Не помогала и не отдавала. Но я знаю сама и тебе говорю: отец прав.
В голове у Альфонсо теснились поносительные и злопыхательские слова из папских энциклик против евреев, из подстрекательских проповедей духовенства: исчадия ада, вестники сатаны. Рука сама сжалась в кулак и поднялась для удара.
И тут он увидел Ракель.
Она откинулась назад и протянула руку для защиты, но без страха. С бледного смуглого лица на него смотрели огромные серо-голубые глаза. В них было изумление, испуг, разочарование, смятение, гнев, скорбь, любовь; все то, чего не говорили, а быть может, не могли выговорить уста, с такой силой выражали глаза и вся поза, что он, взглядом постигавший мир и людей, сразу, против собственной воли, все почувствовал и понял.
Он опустил руку. Презрительно и злобно фыркнул.
— Итак, вы, евреи, украли у меня сына, — сказал он, — этого и надо было ожидать. — Он засмеялся резким, судорожным, неприятным смехом, точно нож, вонзившимся в мозг Ракели.
Потом он круто повернулся, вышел и поскакал назад, в Толедо.
Вызвал Иегуду в замок.
— Итак, ты нарушил клятву, — деловым тоном констатировал он.
— Нет, государь, не нарушил, — возразил Иегуда, — нелегко мне было сдержать жестокую клятву, но я сдержал ее. Я не сделал своего внука евреем, да простит мне господь это прегрешение.
Ярость Альфонсо прорвалась наружу.
— Ты украл моего сына, собака! Ты держишь его заложником. Ты не желаешь, чтобы я шел воевать и бить твоих мусульман. Собака! Изменник! Я велю тебя повесить!
— Никто не держит твоего сына заложником, государь, — тихо ответил Иегуда. — Ребенок надежно укрыт от войны, от христиан и от мусульман, вот и все. Здесь, в Толедо, без твоего величества он будет под угрозой. Обдумай это спокойно, государь, и ты согласишься со мной. Сейчас мальчик в верных руках. Ракель не знает, где он. Ей это нелегко. Да и я точно не знаю, где он, и мне это тоже нелегко. — С прежним сознанием своею превосходства и со смиренной дерзостью он добавил: — Я понимаю, что тебе хочется меня повесить. Но тем самым навеки онемеют уста, которые могут, когда приспеет время, рассказать тебе о твоем сыне, — и с почтительной фамильярностью заключил: — Когда окончится война и минует опасность, я привезу мальчика обратно. В этом ты можешь быть уверен, государь. Я никогда не видел своего внука и хочу перед смертью увидеть его. Да и Ракель вряд ли перенесла бы утрату ребенка.
Сознание собственного бессилия сдавило грудь дона Альфонсо. Неразрывные путы связывают его с евреем. Еврей крепко держит его в руках.
Молча, повелительным жестом приказал он Иегуде удалиться.
Немного успокоившись, он должен был признать, что Иегуда украл у него сына не только по злобе. Ракель не солгала: очевидно, она и в самом деле не знала, куда спрятали ребенка и, без сомнения, не с легким сердцем отдала его Иегуде.
Перед ним неотступно стоял образ Ракели, безмолвно, но красноречиво выражавший гнев, скорбь, жалобу, любовь. Он старался с ребяческой злостью отмахнуться от этого образа. Как можно подробнее, ехидно смакуя их, представлял себе слова и поступки Ракели, которые когда-либо не понравились ему. Как она оробела, когда он посадил её перед собой на седло и пустил лошадь вскачь! К его собакам и соколам она тоже всегда относилась неприязненно. Не зря же говорят: «Нет благодати на том, кому животные не любы и кто животным не люб». Она была глуха и слепа к его рыцарским добродетелям и королевским доблестям и даже, наоборот, косо смотрела на них. Она ненавидела войну. Она была из тех слабодушных, тех трусов, что мешают храбрецам следовать по начертанному им господом пути. По самой сути своей она принадлежала к вилланам, она была еврейкой до мозга костей. Она лишила его сына крещения, божьей благодати, спасения души.
Он окунулся в дела, устроил смотр солдатам, начал переговоры с баронами, с военачальниками. Ел и пил с архиепископом и Бертраном.
Наступил вечер, ночь. Он тосковал по Ракели. Но не по её объятиям, нет, он жаждал объясниться. Высказать ей прямо в её чистое, невинное, лживое лицо, что он думает о ней, кто она такая. Но, томясь и терзаясь, он из ребяческого упрямства продолжал сидеть в своем замке.
Так прошел и следующий день. Но когда настала вторая ночь, он поскакал в Галиану. Бросил поводья конюху, не велел ничего говорить и пошел через сад. Похвалил себя за то, что приказал засыпать цистерны рабби Ханана. Злорадно отметил, что в мезузе по-прежнему нет стекла. Вошел в комнату Ракели. Она просияла. Он приготовил целую гневную речь по-латыни и частично по-арабски, чтобы она наверняка поняла его. Но ничего этого не сказал, а был молчалив и хмур.