На второй день в Галиану с опасностью для жизни пришел посланцем от дона Эфраима дон Вениамин. В горячих словах заклинал он Иегуду и Ракель укрыться за надежными стенами иудерии. Иегуда испытывал мучительную радость от этого последнего искушения. Но Ракель сказала кротко и решительно:
— Дон Альфонсо повелел мне остаться здесь. Я останусь. Ты, мой друг дон Вениамин, поймешь меня.
Хотя её слова ранили Вениамина в самое сердце, он понял Ракель. Она прилепилась душою к этому рыцарю, царю Эдома, мужу брани по самой своей природе. Его блеск не потускнел для нее, несмотря на беды, которые его нечестивое, зря растраченное геройство навлекло на полуостров. Она по-прежнему любила его, по-прежнему в него верила, она отказалась от предложенного иудерией убежища, потому что он властно сказал ей несколько ласковых слов. Мало того: Вениамин не мог себе представить среди обитателей иудерии донью Ракель, ту Ракель, что стояла сейчас перед ним, кроткая и гордая. Ей не было бы проходу от зависти, вражды, неприязненного восхищения, злословия, любопытства. Нет, нельзя себе представить её среди этого мелочного злопыхательства.
Он сказал:
— Я не буду дольше убеждать тебя, донья Ракель, и тебя, дон Иегуда. Но позвольте мне остаться здесь до ночи. Потом я возвращусь в иудерию без вас.
Он остался, он был ненавязчивым, деликатным гостем, Он угадывал, когда Иегуда хотел побыть с дочерью наедине, и опять появлялся в нужную минуту. Они то сидели все трое вместе, то Иегуда удалялся с доньей Ракель в её покой, то Вениамин гулял с ней по усыпанным гравием дорожкам сада.
Ракель была молчалива, но её молчание казалось Вениамину красноречивее слов. Он попытался её нарисовать. Отказался от этой мысли. Состязаться с богом, сотворившим такое совершенство, слишком самонадеянно. Кто дерзнул бы помыслить, будь он даже архиискусным мастером, передать внутреннюю гармонию доньи Ракель, глубокую созвучность тела, лица, движений? На ней раскрывалось учение Платона: «Прекрасное не выше других идей, но оно светится через глаза, самый светлый орган наших чувств, светится ярче, чем все остальные идеи через телесную оболочку». Ракель — это символ, символ того, что возвышает человека и делает его счастливым. Каждый, мимо кого она проходит, должен стать лучше. Один этот грубый рыцарь, король, не стал лучше, и потому одного его Вениамин ненавидел в этот день. Он болезненно ощущал, что Ракель все еще надеется очеловечить этого бесчеловечного человека, и за эту её детскую, нерушимую веру Вениамин любил её еще сильнее.
Днем Иегуда и Вениамин сидели на берегу пруда. Было очень жарко, но здесь жара была как будто менее тягостна; они опустили ноги в воду и наслаждались прохладой. И было это в предпоследний день перед смертью Иегуды.
И Иегуда попросил:
— Скажи мне, мой молодой, начитанный в Писании и сведущий в науках дон Вениамин, как думают твои учители и как думаешь ты сам, есть ли загробная жизнь?
Дон Вениамин следил за хороводами комаров над прудом, видел, как упал в воду лист, поплыл, закрутился. Он обдумал ответ. Сказал:
— Наш господин и учитель Моисей бен Маймун учит: бессмертие дано только «познающей части» человека. Только «приобретенный разум» переживает тело, только та благороднейшая частица человеческой души, которая честно и успешно трудилась над познанием истины. Так учит Моисей бен Маймун.
Минутку он помолчал, потом прибавил:
— А в Талмуде сказано: «Ради мира можно пожертвовать даже истиной».
Наступил вечер. Вениамин медлил и не уходил. Но вот уже бледный тонкий месяц стал ярче, пора уходить!
Иегуда и Ракель проводили его до ворот.
— Мир да будет с вами, — сказал он.
На повороте полого идущей в гору дороги он обернулся. В смутном свете мерцала надпись: «Алафиа — мир входящему!» Иегуды и Ракели уже не было у ворот.
Все яростнее разгорались страсти толедского народа, жаждавшего покарать виновников поражения под Аларкосом. Только немногие не поддавались дикой вспышке фанатизма, которым был насыщен воздух. Евреев, появлявшихся вне крепких стен иудерии, избивали, несколько человек было убито. Пострадали и крещеные арабы. Принимались строгие меры к охране населения.
Королева призвала дона Гутьере де Кастро. Она сомневается, сказала она с вкрадчивой мягкостью, можно ли и дальше поручать охрану жителей, которым грозит опасность, кастильским солдатам. Они обозлены, так как потеряли братьев и сыновей, и не склонны защищать тех, кого народ, правда, несправедливо, считает виновниками несчастья. Поэтому арагонец скорее водворит в городе порядок.
— Окажи ты мне эту услугу, дон Гутьере! — попросила она. Она смотрела ему прямо в глаза своими зелеными глазами и теребила при этом перчатку. — Я знаю, — продолжала она, — это задача не лёгкая и, возможно, нельзя будет охранить всех, ведь их много тысяч, я представляю, что могут быть случаи, когда лучше пожертвовать одним ради спасения многих.
Барон де Кастро задумался. Потом со свойственной ему медлительностью ответил:
— Мне кажется, я понял тебя, государыня. Я постараюсь оправдать твое доверие.
Он поклонился глубоко и почтительно и чуть ли не с нежностью взял перчатку.
Не успел барон де Кастро уйти, как королеве доложили о приходе каноника. Дон Родриго все еще был под властью того неукротимого негодования, которое уже раз привело его к ней. С гневом и болью убеждался он в своей беспомощности перед лицом того мрачного безумия, которое вспыхнуло в городе. Он пришел, чтобы снова увещевать королеву, чтобы побудить её принять меры.