— Пока нам еще дали приют графы и бароны независимых земель, — сказал рабби Товий. — Но миропомазанный злодей теснит их, и долго упорствовать они не будут. В сердце их нет злобы, но нет и доброты, они не станут воевать с королем Франции ради справедливости и ради евреев. Недалеко то время, когда нам придется сняться с места, а это будет нелегко, ибо нам не удалось ничего спасти, кроме собственной шкуры и нескольких свитков торы.
Мир, роскошь и покой царили здесь, в прекрасном доме. Ласково плескались фонтаны; на стенах сияли золотом красно-лазоревые письмена возвышенных изречений. С тонких, бледных губ странно мертвенного лица рабби Товия монотонно слетали слова. А дон Иегуда видел перед собой многих, многих евреев, как они брели, едва передвигая усталые ноги, и садились отдохнуть на обочинах дорог, пугливо озираясь, не грозит ли откуда-нибудь новая опасность, и как они снова брались за длинные посохи, вырезанные где-нибудь по пути, и брели дальше.
Забота о франкских евреях занимала дона Иегуду еще в Бургосе, и в его быстром уме мелькали разные планы помощи. Но теперь, когда он слушал повесть рабби Товия, в голове его сложился новый план, план смелый и трудный. Только он мог действительно помочь. Невзрачный рабби, который не просил, не увещевал и не требовал, самым своим видом побуждал Иегуду действовать.
Когда на следующий день в кастильо Ибн Эзра пришел Эфраим бар Абба, дон Иегуда уже принял решение. Дон Эфраим, тронутый рассказом рабби Товия, хотел собрать десять тысяч золотых мараведи в фонд помощи преследуемым франкским евреям; сам он думал дать тысячу мараведи и пришел просить дона Иегуду тоже внести свою лепту. Но тот ответил:
— Изгнанникам мало поможет, если на их насущные нужды мы дадим денег, которых им хватит на несколько месяцев или даже на год. Графы и бароны, в чьих городах они сейчас осели, не посмеют ослушаться короля и выгонят их, и опять они побредут, не зная куда, и снова попадут в лапы других врагов, и в конце концов будут обречены на истребление. Им может помочь только одно: надо поселить их в надежном месте, откуда их не изгонят.
Парнас толедской альхамы был неприятно поражен. Если теперь, во время священной войны, страну наводнят толпы нищих евреев, это повлечет за собой дурные последствия. Архиепископ опять будет натравливать народ на иудеев, и вся страна оправдает его. Толедские евреи образованны, богаты, воспитаны, они приобрели уважение христиан; впустив в страну сотни, может быть, даже тысячи франкских евреев, нищих, не знающих местного языка и обычаев, выделяющихся среди остальных жителей одеждой и непривычными плохими манерами, изгнанникам не поможешь, а только себя подвергнешь опасности.
Но Эфраим боялся, что подобные возражения только укрепят неразумно отважного Ибн Эзру в его намерении. Он придумал другие.
— А почувствуют ли себя здесь франкские евреи дома? — сказал он. — Это мелкий люд. Они торговали вином, осторожно пускали в оборот деньги, они знают только жалкую мелочную торговлю, мысль их работает робко, в крупных торговых делах они ничего не смыслят. Я их за это не осуждаю. На их долю выпала бедная, тяжелая жизнь, многие из них — сыновья тех, что бежали из немецкой земли или даже сами пережили преследования немцев. Я не представляю себе, как освоятся эти угрюмые, запуганные люди в нашем мире.
Дон Иегуда молчал. Парнасу казалось, что он чуть усмехается. Дон Эфраим продолжал уже настойчивее:
— Наш высокий гость — человек благочестивый, пользующийся заслуженной славой ученого. И хотя в его книгах очень глубокие и значительные мысли, многое в нём неприятно поразило меня. Я строже тебя, дон Иегуда, мыслю о нравственности и соблюдении заповедей, но наш господин и учитель Товий превращает жизнь в сплошное покаяние. Он и его приверженцы мерят не той мерой, что мы. Думаю, наши франкские братья не уживутся с нами, а мы — с ними.
Но дон Эфраим не сказал того, что ему очень хотелось напомнить дону Иегуде, мешумаду и вероотступнику: рабби Товий в самых жестоких словах осуждал ему подобных, тех, кто отпал от веры. Он не миловал даже анусимов, тех, кто крестился под угрозой смерти, хотя бы потом они и вернулись в иудейство. Дон Иегуда, добровольно, а не страха ради так долго служивший чужому богу, должен был бы знать, что в глазах рабби Товия и его присных он, Иегуда, в наказание за это подлежит отлучению, чтобы душа его погибла вместе с телом. Неужели он собирается навязать альхаме и себе самому людей, которые так о нём думают?
— Конечно, это человек святой жизни, не такой, как мы, — сказал непостижимый для дона Эфраима Иегуда. — Люди, подобные дам, чужды его душе, люди, подобные мне, воэможно, даже претят ему и его последователям. Но ведь и те гонимые наши братья, которых в свое время мой дядя, дон Иегуда Ибн Эзра га-наси, князь, приютил здесь, очень отличались от здешних, и было совсем неизвестно, приживутся ли они в Кастилии. Они прижились. Они благоденствуют и процветают. Я думаю, если мы очень постараемся, мы свыкнемся с нашими франкскими братьями.
Дон Эфраим, казавшийся таким тщедушным в своей широкой одежде, был глубоко озабочен, он подсчитывал, соображал.
— Я был горд, что мы можем выбросить 10000 золотых мараведи на франкских изгнанников. Если мы приютим их здесь, в стране, где они не смогут заработать себе на пропитание, нам придется на многие годы, может быть навсегда, взять на себя заботу о них. Десяти тысяч золотых мараведи надолго не хватит. Нам и дальше придется выплачивать саладинову десятину. Не забудь также и капитал на выкуп пленников. Он очень истощился, а ведь сейчас к нему придется прибегать чаще, чем когда-либо. Священная война — удобный предлог для сынов Эдома и сынов Агари повсюду ввергать в темницы евреев и вымогать высокие выкупы. Писание заповедует освобождать заключенных. Мне кажется, в первую очередь надо следовать этой заповеди. Приютить тысячи франкских бедняков кажется мне не столь важным. Это, конечно, было бы проявление великого милосердия, но, прости меня за откровенность, это было бы необдуманно и безответственно. Дон Иегуда как будто не обиделся.