И, круто повернувшись к ней спиной, удалился.
Когда он попытался ночью прийти к ней, она заявила, что по еврейскому обычаю в эту покаянную пору женщинам полагается спать одним. Тут уж гнев его вырвался наружу. Ах, он должен считаться с её дурацкими суевериями? Или она думает этой новой уловкой выманить у него указ для своих евреев? Значит, из-за них она отказывает ему?
Вперив в неё бешеный взгляд, он угрожающе тихо произнес:
— Ты смеешь ставить мне условия, да? Чтобы я впустил твоих паршивых евреев в свою страну, а ты за это впустишь меня сегодня ночью к себе, да? Этого я не потерплю. Я хозяин здесь в доме, здесь в стране!
Она смотрела на него широко раскрытыми серыми глазами, полными жалобы, укора, ужаса, но не страха. Это окончательно взорвало его. Он набросился на нее, швырнул на ложе, схватил, как хватают врага. Она сопротивлялась, задыхаясь. Он снова насильно бросил её на ложе и, не выпуская, сам тяжело дыша, в клочья разорвал на ней одежду и молча, яростно, грубо, без наслаждения овладел ею.
В ту же ночь Ракель покинула Галиану. Она ушла в кастильо Ибн Эзра.
Альфонсо слышал, как она уходила вместе с кормилицей Саад. Дорога вверх на скалистый Толедский холм была короткая, но небезопасная в темноте. Поколебавшись, он послал за ней следом вооруженного провожатого. Тот не догнал ее.
«Так ей и надо, — злорадно подумал Альфонсо. — Сама меня до этого довела. Все к лучшему. Значит, так угодно небесам. Теперь ничто меня не удержит. Теперь уж я пойду войной на неверных. Она одна виновата, что я так долго и постыдно мешкал. Арагонский вертопрах просчитался. Провидению неугодно, чтобы я предавался сладострастию, пока он будет бить неверных».
К утру он принял решение показать великодушие и еще один день пробыть в Галиане. На случай, если она вернется. Несмотря на свой справедливый гнев, он хотел расстаться с ней по-дружески. Ведь много прекрасного пережито здесь, и нельзя, чтобы все это оборвалось так нелепо и некрасиво.
Он слонялся по дому и парку, судорожно стараясь быть веселым. Далила, видите ли, желала предать его филистимлянам, но он не такой дурак, как Самсон, у него не похитишь его силу. Оказалось, что прекрасная жизнь в Галиане попросту эспехисмо, мираж пустыни. Ну вот, свежий ветер развеял это наваждение, и теперь его окружает здоровая действительность.
Он остановился перед мезузой, которую Ракель велела прибить над дверьми. Это была трубка из драгоценного металла, а в застекленном отверстии угрожающе чернели слова заповедей Шаддаи. Ему очень хотелось сорвать эту языческую дребедень, но он побоялся навлечь на себя гнев её бога и удовольствовался тем, что кулаком разбил стекло. Осколки поранили ему руку, потекла кровь, он стер ее, но кровь все текла; злобно смеясь, смотрел он на кровоточащую руку. Пусть теперь подивятся все, кто думал, что он разнежился здесь. Нет, теперь он ринется в бой. Он будет разить и крушить своим славным мечом. В угодном богу честном мужском бою выбьет он из души все эти глупые помыслы и очистит свою кровь от грехов, от сомнений, от гнетущей, расслабляющей языческой дури.
— Может статься, любезный, твои надежды сбудутся скорее, чем ты думаешь, с наигранной веселостью сказал он садовнику Белардо. — Доставай-ка дедовский кожаный колет и шлем. Я дам тебе случай проветрить их.
Белардо, казалось, скорее удивился, чем обрадовался.
— Я готов служить твоему величеству всем, что у меня есть, в том числе и дедушкиным кожаным колетом. Но кому-то надо остаться здесь и орудовать лопатой. Ведь ты, государь, не захочешь, чтобы твой сад пришел в запустение?
Уклончивость садовника озадачила Альфонсо.
— Да я не завтра собираюсь выступать, — сердито буркнул он. И так как разговор происходил возле полуразвалившихся цистерн, остатков изобретенной рабби Хананом машины для измерения времени, словно невзначай приказал: — Пока что надо засыпать вот это. А то еще свалится туда кто-нибудь в темноте.
Ракель не вернулась и на следующий день. Тогда он поскакал в Толедо. В замке, по-видимому, уже знали, что он рассорился с еврейкой. Все явно повеселели и вздохнули свободнее.
Он окунулся в дела.
Все было так, как предсказывал еврей. Страна процветала, кастильская казна была полна. Впрочем, Иегуда, пожалуй, был прав и в том, что для войны против халифа денег еще недоставало. Но пусть еврей не думает, что такими доводами ему и впредь удастся удержать его, Альфонсо, от исполнения своего священного долга. Довольно евреям жиреть за счет его страны; захочет он, так может по примеру своего франкского кузена Филиппа-Августа отнять у них накопленные денежки, вот у него и будет золото, чтобы воевать с халифом.
— Мне больше невмоготу быть eques ad fornacem, рыцарем-лежебокой, когда весь христианский мир воюет, — заявил он дону Манрике. — Я все рассчитал и обдумал и полагаю, что можно начинать.
— А твой эскривано, который понаторел в счете, полагает иначе, — возразил Манрике.
— Наш еврей в своих подсчетах упустил из виду одну статью — честь, высокомерно отвечал Альфонсо. — В чести он смыслит не больше, чем я в Талмуде.
Манрике встревожился.
— В конце концов, ты сам поставил его надзирать за твоей казной, — сказал он, — значит, его обязанность беречь ее. Не поддавайся на уговоры дона Мартина, дон Альфонсо, — взмолился он, — велик соблазн военного похода, тем более что это соблазн, угодный богу. Но если у нас не хватит денег, чтобы продержаться год-два, тогда такой поход может погубить государство.
В душе Альфонсо не доверял мнению Ибн Эзры. Тот искал всяких поводов помешать священной войне, потому что впустить своих евреев в Кастилию он мог только в мирное время. Но такая наглая затея даже в голову бы не пришла этому Ибн Эзре, если бы не его, короля, нечестивая страсть, а потому Альфонсо стыдился признаться старому другу Манрике в своих подозрениях и вместо этого лишь проворчал: